kulturniyfront (kulturniyfront) wrote,
kulturniyfront
kulturniyfront

большая трагедия в зеркале маленькой

Оригинал взят у ilya_yu в большая трагедия в зеркале маленькой
Недавно в блоге Николая Старикова появилась запись «Пушкин был патриотом и создателем русского литературного языка». Александр Сергеевич, действительно, был великим патриотом и создателем современного русского литературного языка. «И это прекрасно понимал император Николай I, которого либеральные историки всегда пытаются выставлять в неприглядном свете. Пушкину прощалось все – даже ссылка в имение шла на пользу его творчеству. Уехав в “болдинскую осень”, поэт щедро одаривал русскую литературу. А когда он трагически погиб на дуэли, русский царь оплатил все его долги…» Это пишет Стариков. Проблема не в том, что автор допустил какие-то неточности, а в том, что он походя затронул вопрос принципиальный. О Пушкине хочется говорить сложно, медленно и вдумчиво, но я попытаюсь сказать коротко.

Судьба Пушкина

Начну с того, что ссылка была не в Болдине, а в Михайловском – и не на одну осень. А предшествовала ей южная ссылка. При этом Пушкин «щедро одаривал» русскую литературу всегда и везде – он был литературный трудоголик, так что не в ссылках, конечно, секрет его творческой щедрости. С детства он не мог не писать – и писал при любых обстоятельствах. Самый плодотворный эпизод его творческой биографии – «болдинская осень» 1830 года – прошёл, к счастью, в условиях относительной свободы. В ссылку отправил Пушкина, кстати, не Николай, а его брат Александр. Николай же отправил в Сибирь лучших друзей Пушкина, но это всем известно. Не знаю, что «прощалось» Пушкину (что именно имел в виду писатель Стариков?), но знаю, что Пушкин с трудом публиковал лучшие свои произведения – например, «Бориса Годунова» император не очень-то хотел допускать до публикации, а запредельно гениального «Медного всадника» и вовсе не допустил. Идиотским цензурным операциям подвергались даже стихотворные сказки. Пушкин был назначен камер-юнкером (как говорили злые языки, «камер-пажом»), что было для него унизительно и причиняло немало моральных страданий. Просьбы Пушкина о разрешении на выезд за границу император не удовлетворял, а поэт мечтал посетить не только Европу, но и Китай – и эти поездки его, несомненно, могли спасти. Николай оплатил долги Пушкина, это правда, ведь должен же он был испытывать какую-то признательность за верность и преданность поэта – несмотря ни на что.

А Пушкин был предан императору, потому что предан был державе. Пушкин верил в русскую монархию, правда, особым, не охранительским образом. Он сказал однажды: «Все Романовы – революционеры». Он верил в дело Петрово, верил в то, что и Николай является наследником Петра Великого в плане политической и духовной преемственности. Именно об этом – его так называемые «верноподданнические» стихи «В надежде славы и добра…».

Я, впрочем, совсем не хочу писать об отношениях поэта и царя. Каждый может прочитать об этом самостоятельно и занять какую-то позицию. Хочется сказать о другом. Лично я придерживаюсь той точки зрения, что гибель Пушкина – это почти самоубийство. Пушкин не дорожил уже своей жизнью, он был готов к смерти. Чтобы понять это, достаточно прочитать стихотворения «каменноостровского цикла»: «Из Пиндемонти», «Мирская власть», «Отцы-пустынники и жёны непорочны», «Когда за городом, задумчив, я брожу…» и знаменитый «Памятник», главная тема которого – не «поэт и поэзия», а обретение бессмертия. Этот цикл – итоговые, полные смиренной грусти размышления поэта. Его философский дневник, который так плохо вяжется с образом лучезарного, светлого, живого, холеричного Пушкина.

Он пережил гонения, пережил смерть близких друзей, пережил унижения со стороны власти (что страшнее гонений), он прошёл медные трубы и презрение публики, испытал на себе предательство друзей и омерзительную подлость света. Его задушил не царь, а русская элита 1830-х годов во главе с царём. Элита, которая читала пошлые романы Фаддея Булгарина и не понимала гениальной новизны «Повестей Белкина». Которая зачитывалась охранительной «Библиотекой для чтения» и не могла оценить пушкинский «Современник» лучший литературный журнал того времени, в котором, между прочим, публиковались стихи никому не известного тогда Фёдора Ивановича Тютчева.

Судьба поколения

Из судьбы Пушкина нельзя изымать трагический нерв. И нужно попытаться увидеть исторический смысл этой судьбы. Пушкин принадлежал поколению «двадцатых», поколению романтиков и бунтарей, людей чести и свободы. А умирал он в «тридцатые». Вот как, со свойственными ему мрачной иронией и глубоким психологическим вживанием, пишет об этой эпохе Юрий Тынянов:

На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось; раздался хруст костей у Михайловского манежа — восставшие бежали по телам товарищей — это пытали время, был «большой застенок» (так говорили в эпоху Петра). <…>
«Что такое тайное общество? Мы ходили в Париже к девчонкам, здесь пойдем на Медведя» — так говорил декабрист Лунин.
Он не был легкомыслен, он дразнил потом Николая из Сибири письмами и проектами, написанными издевательски ясным почерком; тростью он дразнил медведя — он был легок.
Бунт и женщины были сладострастием стихов и даже слов обыденного разговора. Отсюда же шла и смерть, от бунта и женщин.
Людей, умиравших раньше своего века, смерть застигала внезапно, как любовь, как дождь.
«Он схватил за руку испуганного доктора и просил настоятельно помощи, громко требуя и крича на него: „Да понимаешь ли, мой друг, что я жить хочу, жить хочу!“».
Так умирал Ермолов, законсервированный Николаем в банку полководец двадцатых годов.
И врач, сдавленный его рукой, упал в обморок.
Они узнавали друг друга потом в толпе тридцатых годов, люди двадцатых, — у них был такой «масонский знак», взгляд такой и в особенности усмешка, которой другие не понимали. Усмешка была почти детская.
<…>
Благо было тем, кто псами лег в двадцатые годы, молодыми и гордыми псами, со звонкими рыжими собаками!
Как страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех из двадцатых годов, у которых перемещалась кровь!
Они чувствовали на себе опыты, направляемые чужой рукой, пальцы которой не дрогнут.
Время бродило.
Всегда в крови бродит время, у каждого периода есть свой вид брожения.
Было в двадцатых годах винное брожение — Пушкин.
Грибоедов был уксусным брожением.
А там — с Лермонтова идет по слову и крови гнилостное брожение, как звон гитары.


«Люди двадцатых годов с их прыгающей походкой…» «Бунт и женщины…» «Взгляд такой и особенно усмешка…» «Винное брожение…» Там Пушкин прожил свою молодость, после которой ему суждена была зрелость и смерть в «империи блестящих каталогов» – в эпоху Николая.

Быть может, Пушкин является главным оправданием петровского курса культурной перестройки. Дело в том, что Пушкин – личность ренессансного типа (так любил говорить, например, Н.А. Бердяев). Внутренняя свобода, универсальная открытость миру, глубина и свежесть переживаний, целостность опыта и идеала – эти черты пушкинского сознания уже никогда не воспроизведутся в нашей культуре в такой полноте. Творчество Пушкина – великий памятник русского послепетровского Ренессанса.

Судьба эпохи

Чтобы осознать исторический трагизм явления Пушкина, достаточно внимательно перечитать «Моцарта и Сальери». Герои этой «маленькой трагедии» представляют два исторических типа, представительствуют за две парадигмы европейской культуры. Сальери начинает со слов: «Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше. Для меня так это ясно, как простая гамма». Сальери отрицает абсолют, к музыке он подходит с математически точной точки зрения – рационально, расчётливо. Сальери – музыкальный профессионал, для него нет таких ориентиров, как Добро и Правда. Все это он и выражает в своих монологах. Сальери воплощает расщепленное, рациональное, специализированное, отказавшееся от Абсолюта, сугубо серьёзное сознание Модерна. Одной из главных черт проекта «Модерн» Юрген Хабермас считает именно специализацию, расщепление опыта, разделение этики, эстетики и гносеологии.

Моцарту не нужно выражать свое мироощущение в монологах, он живет целостной жизнью, в которой интуиция и сознание не находятся в противоречии. Моцарт отдается одновременно музыке, шутке, чувству голода – он воплощает живое целое опыта. О силе интуиции Моцарта можно судить хотя бы по тому, как он стихийно понимает страшный замысел Сальери и будто бы случайными фразами ведёт с ним полемику. Самой личностью своей, своим запредельным искусством, своей жертвой Моцарт опровергает тяжеловесные рефлексии Сальери. Моцарт – это Ренессанс, воплощённая целостность, живой дух творчества.

Почему Сальери убил Моцарта? «… Я ныне завидую», – признаётся он. Но к этому дело не сводится. «… я избран, чтоб его остановить – не то мы все погибли, мы все, жрецы, служители музыки, не я один с моей глухою славой…» Сальери не лукавит – он считает себя «избранным». Это очень странное место пушкинской трагедии. От «я ныне завидую» к «мы все погибли». От личного мотива к мотиву сверхличному. Кто эти «мы»? Кто эти «жрецы»? Почему Моцарт может погубить «их»? Сальери говорит уже не за себя – он, в самом деле, боится за свою касту. Божественная музыка во власти «гуляки праздного» угрожает целому порядку вещей – порядку рассчитанной, нормированной, строгой и приличной жизни, порядку, в котором «профессионал» занимает место «жреца». Моцарт угрожает Модерну.

Главное послание Ренессанса к Модерну: «Гений и злодейство – две вещи несовместные». Прежде чем Сальери отравил Моцарта, Моцарт отравил сознание Сальери этой мыслью – о неразрывности идеала Красоты, Добра и Правды. И Сальери уже никогда не найдёт покоя. В этом смысл гениального афоризма: красоту от справедливости отделить нельзя, идеал может быть только универсальным идеалом. Неслучайно Сальери по уходе Моцарта размышляет о Микеланджело Буанаротти: в этом титане Возрождения концентрируется Дух. Вопрос Сальери: «А Банаротти? или это сказка тупой бессмысленной толпы – и не был убийцею создатель Ватикана?..» это вопрос о возможности Духу жить в расщеплённом виде. Вопрос поставлен гениально: «не был убийцею создатель Ватикана?» Не Сикстинской капеллы, не статуи Давида, а – Ватикана. Можно ли создать грандиозный мир на крови? Это предвещает карамазовскую тему «мировой гармонии на слезинке ребёнка» (и вся трагедия предвосхищает творчество Достоевского). Пушкин ставит вопрос иначе, чем Достоевский: дело не в том, допустимо ли приносить жертву на алтарь порядка (история не вершится без страданий) – вопрос в допустимости преступления, преступного замысла, преступного сознания как фундамента порядка.

Это глубокая культурфилософская трагедия, в которой озвучены не до конца еще понятые мысли: Ренессанс был убит, поскольку он культивировал невыносимую гениальность, непостигаемую высоту духа, бремя которых было слишком тяжело для усредненного разума; Модерн же заведомо проиграл, поскольку расщепил идеал, тем самым отказавшись от восхождения и подлинности.

Гибель Моцарта проливает свет на трагическую судьбу Пушкина – его невыносимая ренессансная гениальность была отравлена коллективным Сальери – «людьми тридцатых». Пушкин – первая любовь русской интеллигенции (той, настоящей интеллигенции), ее заветный этико-эстетический идеал. Невозможно говорить о всемирно-исторической роли русской культуры, обходя вниманием Пушкина. Именно вселенское значение пушкинского послания понял Достоевский (в знаменитой речи на открытии памятника Пушкину в Москве): в каком-то смысле русские несут миру Пушкина как главный символ универсальности и высокого идеала. Именно это послание отверг европейский Модерн, это послание предала и растоптала русская элита. И именно его подняла на щит контрэлита.

P.S. Очень люблю стихи замечательного русского поэта Вильгельма Карловича Кюхельбекера, чья судьба была раздавлена Николаем Первым. Кюхельбекер выразил то, чего я выразить не в силах:

Блажен, кто пал, как юноша Ахилл,
Прекрасный, мощный, смелый, величавый,
В средине поприща побед и славы,
Исполненный несокрушимых сил!
Блажен! лицо его всегда младое,
Сиянием бессмертия горя,
Блестит, как солнце вечно золотое,
Как первая эдемская заря.

А я один средь чуждых мне людей
Стою в ночи, беспомощный и хилый,
Над страшной всех надежд моих могилой,
Над мрачным гробом всех моих друзей.
В тот гроб бездонный, молнией сраженный,
Последний пал родимый мне поэт...
И вот опять Лицея день священный;
Но уж и Пушкина меж вами нет!

Не принесет он новых песней вам,
И с них не затрепещут перси ваши;
Не выпьет с вами он заздравной чаши:
Он воспарил к заоблачным друзьям.
Он ныне с нашим Дельвигом пирует;
Он ныне с Грибоедовым моим:
По них, по них душа моя тоскует;
Я жадно руки простираю к ним!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Теперь пора! - Не пламень, не перун
Меня убил; нет, вязну средь болота,
Горою давят нужды и забота,
И я отвык от позабытых струн.
Мне ангел песней рай в темнице душной
Когда-то созидал из снов златых;
Но без него не труп ли я бездушный
Средь трупов столь же хладных и немых?


Tags: Культурный фронт, Пермь, Роготнев
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments